Russian newspaper in Australia
Русская газета в Австралии. Издаётся с 1950 года
  • 16 April 2010
  • 2797

Презентация книги

Презентация книги Владимира Дубоссарского «Не читай чужих писем» состоится в среду 28-го апреля в 18.30 в общественном зале Муниципалитета Waverley, 31 Spring St. Bondi Junction. Книгу можно будет приобрести после презентации. Вход свободный. Справки по телефону 04 1457 3322.

(От автора.
Самое лёгкое на Bойне — это погибнуть. Не умереть, а именно погибнуть, встретить свою погибель. Ведь умирает человек на фронте так же, как и в тылу — от инфаркта, от аппендицита, от кондрашки, от воспаления легких, от циррозов да нефритов — этим напастям глубоко до лампочки, в танке ты или в трамвае, пилотка на тебе или шляпа соломенная. А вот погибнуть — проще пареной репы, хотя причин для этого у солдата — раз-два и обчелся: пуля, осколок, взрывная волна. Ну, можно еще на гусеницы намотаться, можно на переправе уйти на дно, парашют, наконец, не раскроется — но для этих случаев военному историку компьютер не понадобится. А вот снарядам и минам счет идет на миллионы и миллионы. Осколкам — на многие миллиарды. А для пуль — так вообще никаких нулей не хватит. И вся эта сверхтриллионная свинцово-железная орава с воем, рёвом и свистом обрушивается с неба, несется по траектории, бьет в упор — по каким-то там считанным миллионам людских тел. При таком раскладе нету у человека на Bойне никаких шансов уцелеть, нету, как это ни называй — хоть теория вероятности, хоть попросту планида. Самое что ни на есть трудное дело на Bойне — уцелеть.
Алексей Фомин — уцелел).
***
Он был зачат в холодную киевскую ночь, когда по давно не ремонтировавшимся улицам Подола медленно стекали, словно притягиваемые к себе Днепром, мутные потоки. Поручику Петру Фомину, женившемуся буквально накануне сараевских выстрелов, пришлось расстаться с Лидой через три недели после свадьбы. Вообще то, Пётр Фомин мог бы обойтись без фронта, а фронт — без Петра Фомина. Его родители, люди не бедные и высокообразованные, все свои средства и все знания вложили в своего единственного сына. Фомины поколениями жили в Воронежской губернии, и поэтому вопрос о поступлении Пети именно в Воронежский кадетский корпус, вобщем то, даже не обсуждался — Фомин-старший решил это чуть ли не в первый день жизни своего сына.
Кадет Пётр Фомин заболел пушками, мортирами, гаубицами, заболел всерьез. Прямым следствием этого явилось его появление в стенах одного из престижнейших военных учебных заведений северной столицы — Михайловского артиллерийского училища. Уже к моменту поступления в училище он свободно, хотя и несколько по-книжному, слишком правильно, говорил по-немецки и по-французски. Его родители положили за правило не говорить с сыном по-русски, справедливо считая, что от русского мальчика, живущего в центре России, русский язык никуда не денется. И потому Фёдор Фомин, caм воспитанный гувернанткой-бонной, все восемнадцать лет, вплоть до отъезда Пети в Петербург, говорил с сыном только по-немецки. Петину же маму взрастила mademoiselle Louise, которая приехала в Россию для педагогических заработков то ли из Прованса, то ли из Бретони. И потому мама ребенка говорила по-французски так, как на нем говорили миллионы жителей страны, где она сама никогда не бывала — и сына она называла не иначе, как «mon petit Pierre» (в редких, очень редких случаях это заменялось на «mon petit Петушок»).
Петербургский период жизни Петра Фомина был заполнен калибрами стволов, поражающей силой, расчетами траекторий. Он, как губка, впитывал в себя всё, что старались передать ему и его однокашникам профессора, добрые и мудрые чудаки, вроде генерала Цезаря Кюи, днем повествовавшего об основах фортификации, а по вечерам писавшего музыку. Любимым же преподавателем Петра был другой генерал — старенький профессор Николай Александрович Заблудский, преподававший основы баллистики — самого важного предмета для артиллериста, как был убежден юнкер Фомин.
(Пройдет менее трёх лет — и тело старого ученого, с проломленной головой, найдут на Литейном проспекте в одну из безумных февральских ночей безумного семнадцатого года).
От Петра отскакивали, как пули от стен фортеций, всевозможные радикальные, либеральные, попросту — антигосударственные идеи, те самые, которые без особых трудностей проникали в сердца и умы многих его однокашников. Семейный дом Фоминых, дом под далеким Воронежeм, оказался прочнее, чем питерские улицы, хотя они кипели и бурлили тут же, рядом, под боком. Пётр Фомин и его тезка и друг Пётр Бестужев окончили училище с погонами подпоручиков на плечах и с совершенно чётким намерением в душе — служить царю и отечеству, и никому более. Старое казалось прочным, надёжным и — вечным. Новое, или то, что называло себя новым, было чуждым, непонятным, и потому — враждебным. Дом оказался сильнее улицы.
В нём чувствовалась военная косточка, доставшаяся ему от поколений служак по отцовской линии. В сочетании с женитьбой на племяннице полковника генерального штаба, всё это означало военную карьеру — хорошую, благополучную, успешную карьеру русского офицера. И она уже началась, эта карьера — в артиллерийском управлении штаба Киевского округа. Но когда объявили мобилизацию, Пётр Фомин, не сказав ничего Лиде, явился к доброму, и строгому, и всеми любимому Антону Ивановичу Деникину, который незадолго до этого был назначен генералом для поручений при командующем округом, и попросился в действующую армию.
Они ещё успели съездить в свадебное путешествие, ещё успели насладиться друг другом, успели побродить босиком по лугам над сонной речкой со странно-красивым названием Девица, там, где она тихо вливается в такой же тихий Дон. По всеобщему мнению, они являли собою чуть ли не идеальную пару. Пётр был слегка выше среднего роста, широкоплечий, с лицом скорее крестьянского типа, как у героев некрасовских поэм — оно было открытое, чуть округленное, с плотно сжатыми губами и с прямыми бровями над прямо же глядевшими серыми глазами. Эти глаза и были, пожалуй, его особенностью; они никогда не выражали внутреннего состояния их обладателя, если это только не было состояние гнева — а такое с Петром Фоминым случалось нечасто. Непонятным было происхождение копны его темных, почти черных волос. Отец нередко шутил, что одна из прабабок слишком уж близко подошла к стану то ли кипчаков, то ли половцев. Усы, которые он начал отращивать на другой же день после выпуска, тоже были чёрные, и от этих усов людям казалось, что их обладатель не любит ни выслушивать анекдоты от других, ни рассказывать шутки самому. Лида Ростовцева, выпускница Фундуклеевской гимназии, была Пете до плеча. Ее лицо окружали, как рама — картину, пепельно-светлые, похожие на тополиный пух, локоны, а смотрела она на Петра и на весь окружающий мир глазами цвета киевских каштанов. Лида была прозрачная, даже призрачная. Петру иногда казалось, что она вся соткана из воздуха, из облачной материи, и дабы убедиться в обратном, он взял в привычку поминутно касаться пальцами ее волос, её ресниц, её щек, её губ…
Округ отправлял на фронт 33-ю артбригаду. Пётр Фомин получил под свое командование батарею 107-миллиметровых гаубиц. По этому случаю Бестужев, уже год как служивший в этом полку, сфотографировался со своим тёзкой во весь рост, в новенькой форме, в ателье у старого польского еврея возле Пассажа. Перед отъездом друзья закатили грандиозную попойку. В поезд, увозивший бригаду на австрийскую границу, оба Петра сели с бледными от бессонной ночи лицами.
Когда к сентябрю 1915-го на фронте наступило какое-то непонятное затишье, Пётр испросил себе отпуск, благо до Киева было не так уж и далеко. Отпустили его, правда, не сразу, ибо домой хотел и Бестужев. Но командир полка и слышать не хотел, чтобы сразу две батареи остались без надзора. Так что пришлось Петру ждать, пока Пётр не вернется из Киева. Фомин взял с друга слово, что тот обязательно, несмотря на вполне понятную крайнюю занятость в отпуске офицера-холостяка, обязательно найдёт время, чтобы навестить Лиду, и обязательно же передаст ей письмо.
Вернулся Бестужев хмурым и неразговорчивым, но у Петра не было времени выяснять причины плохого настроения друга. Он оставил расположение полка через два часа, сдав батарею командиру первого орудия.
Встреча Петра и Лиды, после почти годовой разлуки, была наполнена отчаянием и безнадежностью. Их расставание было прозаичным, даже будничным. Ранним сырым утром, когда из-за тумана не видны были верхушки старых каштанов, он вышел из дома и сел в трамвай. Лида каким-то вековым женским чутьем чувствовала, что беременна, и не вышла, опасаясь простуды. Упругие глянцевые каштаны падали на брусчатку, и вздрагивали от этих звуков, похожих на выстрелы австрийских карабинов, фронтовики, спешившие, как и Фомин, на вокзал.
Когда Лида орала благим матом на весь белый свет, давая жизнь Фомину-младшему, Пётр Фомин, стиснув от неземной боли зубы, ждал, пока старик-хирург, с плохо скрываемой дрожью в руках, отделял его тело от того, что когда-то было ногой. Нога эта была не единственной конечностью, отрезанной, оторванной, отстрелянной в ходе брусиловского прорыва. Но ни потерянные руки или ноги, ни даже потерянные жизни — ничто не могло умалить славу того, чьим именем прорыв этот был назван. Для обладателей бывших рук и ног генерал Алексей Брусилов был героем, кумиром, чуть ли не Богом. Это по его приказу десятки, сотни, тысячи фоминых рванулись через Буковину — и остановившись, с удивлением обнаружили, что за плечами у них — полтораста километров вражеской земли.
В полевом госпитале сестра милосердия, чьё вечно хмурое лицо никак не соответствовало её должности, сообщила едва не умершему от потери крови поручику, что во-первых, он уже не поручик, а штабс-капитан, во-вторых, к этому званию отныне прибавляется «отставной», в-третьих, у него на одну ногу меньше, и на один орден и на одного члена семьи — больше.
В письме из Киева, которое сестра прочитала ему, Лида сообщала также, что вопреки всем ожиданиям, надеждам и молитвам, Бог благословил их не девочкой, а мальчиком, появления которого Пётр не хотел и даже боялся. Пётр безумно желал девочку, дочку, дочурку, которая, конечно же, будет такая же нежная и чудная, как и её мама. Все эти месяцы, в полубессонные ночи, прислонясь спиной к слизкой стене бруствера, по которой сползали грязно-желтые ручейки, он подбирал ей имена и ласковые прозвища. А нежелание иметь мальчика-продолжателя рода, нежелание, столь странное применительно к потомственному военному, объяснялось просто: насмотревшись за два года бойни на смерть тысяч мужчин, и едва не встретив смерть собственную, Пётр не мог, не хотел допустить, что такая же судьба может быть уготована существу одной с ним плоти и крови. У девочки, размышлял он, гораздо больше шансов выжить в этом безумно-кровавом борделе, именуемом «земной шар».
Но жена требовала имя мужское, и поскольку имя Алексея Aлексеевича Брусилова было у всех на устах, то вряд ли нужно было удивляться, что Фомин-младший был крещён Алексеем. Удивление пришло позже. Удивился сам Пётр, когда, опираясь на костыли, он склонился над кроваткой, где крохотное розовое существо, впервые увиденное им, засовывало в розовый ротик такой же розовый кулачок — он удивился накатившей на него огромной, щемящей волне любви, которая, как он знал, предназначалась девочке, но которая будет отныне, и присно, и вовеки веков предназначена только Алёшке. Удивилась Лида, для которой еще недавно вся жизнь, весь мир, вся вселенная — это был Пётр, его глаза, его руки, его губы, его тело. Она удивилась собственному безразличию, с которым встретила этого небритого, не очень приятно пахнувшего человека, с трудом передвигавшегося по родному дому.
А потом удивление прошло, и жизнь вошла в некую наезженную колею. Пётр беззаветно посвятил себя сыну. Лида с такой же беззаветностью посвятила себя себе. Шло время, приходили и уходили белые и красные, русские и германцы, поляки и украинцы, петлюровцы и деникинцы, Центральная Рада, большевики, наконец. Но всё так же цвели и отцветали липы на улицах Матери городов русских, всё так же шумел и пестрел Житный рынок, всё так же запиралась в своей комнате с томиком стихов Клюева в руках жена георгиевского кавалера, и все так же звенел серебряным колокольчиком голос мальчика, уверенного, что каждому ребенку полагаются круглосуточный папа и иногда возникающая мама. У мамы были свои мама с папой, старенькие, больные, как было многократно объяснено Алёше. Жили они за городoм, в Димеевке, и дочь, конечно, ездила их проведывать.
Сначала это были поездки раз в неделю. Потом они участились. Потом это стали посещения с ночёвкой.
 
— Папа, а кто тебе ножку отрезал?
 — Доктор. Спи, сынок.
 — Он нехороший, он гадкий!
 — Нет, мой мальчик, он хороший.
 — Но ведь он тебе ножку отрезал!
 — Спи, сыночек, спи…


Только один раз зашатался от подземного толчка дом Фоминых — когда произошло падение кумира. Герой мировой войны, боевой генерал, слуга царю и прочая — продал душу дъяволу, пошел в услужение к сатане. Алексей Брусилов, бывший Верховный Главнокомандующий, дожив до шестидесяти семи лет, вступил в Красную Армию.
И в этот же день исчезла Лида.
Ее отсутствие прошло вначале почти незамеченным. Пётр уже начал свыкаться с мыслью о том, что его жена предпочитает проводить время в родительском доме больше, чем в доме своего мужа. На второй день он начал отгонять от себя опасения того, что это — не просто задержка любящей дочери у любимых родителей. На третий день Пётр, оставив пятилетнего сына на попечение семьи с нижнего этажа, где была девочка — ровесница Алёшки, отправился, стуча палкой, через весь город к старикам Ростовцевым.
Услышав его сумрачное «где ваша дочь», они побледнели. Лида ушла от них, ушла домой, проведя с ними всего одну ночь. Обращаться за помощью было не к кому: в городе еще стреляли, и грабили, и убивали; делали это чуть ли не с одинаковым рвением и жители, и новая власть, и исчезновение одной-единственной женщины оказалось таким же незаметным, даже не замеченным, как если бы это произошло во время страшной катастрофы в бушующем океане: корабль охвачен огнём, сотни голов чернеют в волнах, и — одна голова скрылась в пучине, не увиденная другими, не запомнившаяся никому, не оставившая даже искорки памяти в их сознании.
Лида ушла бесследно, беззвучно, без единого слова.
Во второй — и последний — раз в своей жизни, Пётр Фомин напился.

Владимир Дубоссарский, Сидней


Ваш комментарий